There is need for JavaScript.

Как Израиль стал ядерной державой

Отец ядерного щита Израиля рассказывает, как удалось его построить. Эксклюзивный препринт из выходящей посмертно автобиографии Шимона Переса «Не место для скромных мечтаний».


Дело было 24 октября 1956 года на вилле в Севре, где французское и израильское руководства встречались, чтобы выработать окончательный план Суэцкой операции. Мы с Бен‑Гурионом стояли в одном из просторных помещений, которое было одновременно залом для танцев, художественным музеем и баром с богатым выбором напитков. В другом углу зала французский министр иностранных дел Кристиан Пино беседовал с министром обороны Морисом Буржес‑Монури. Я почувствовал, что надо ловить момент — это мой шанс.


Я повернулся к Бен‑Гуриону и сказал еле слышным шепотом: «Думаю, я сейчас смогу это сделать». Он едва заметно кивнул в знак согласия. Я собрался с духом.


Я подошел к этим двум джентльменам, которые на тот момент были большими друзьями, и поднял вопрос, который был для обоих полной неожиданностью. Я хотел обсудить самое амбициозное стремление Израиля — вступить в ядерную эпоху. Для этого нам нужно будет кое‑что от Франции — то, что еще ни одна страна в истории не давала другой.


Наш интерес к атомной энергии возник не вчера. Задолго до судьбоносной встречи в Севре атомная энергия стала предметом моего любопытства и интереса Бен‑Гуриона. Ни один из нас не был специалистом по атомной энергии; в лучшем случае мы были энтузиасты. Но мы оба видели огромный потенциал в мирном использовании этой энергии. Бен‑Гурион полагал, что лишь наука может компенсировать нам то, что недодала природа. У Израиля нет нефти и нет выхода к пресной воде; у ядерной энергии был потенциал для решения обеих проблем. Страны, подобные Франции, использовали атомную энергию не только для создания надежного источника энергии, но и для опреснения соленой воды. Бен‑Гурион так же, как и я, видел огромную интеллектуальную и экономическую ценность этого изобретения. Делая вложения в передовые научные исследования, поддерживая таланты и воспитывая специалистов в наших университетах, мы сможем воодушевить пока еще девственные умы нации.


На самом деле, моя заинтересованность была в большей степени вызвана не научными, а политическими соображениями. Если нам удастся построить реактор, наши враги никогда не подумают, что мы сделали это в мирных целях. Противники существования государства Израиль смотрели на нас с таким напряженным подозрением, что я был уверен: ни официальные заявления, ни кулуарные уверения, ни даже предоставление конкретных доказательств не разубедит скептиков, считающих, что у нас есть все для развязывания ядерной войны. Томас Гоббс писал в «Левиафане»: «Репутация власти есть сама власть». Моя теория вытекала из этой максимы: репутация ядерной технологии в устрашении. А устрашение, я был уверен, это первый шаг на пути к миру.


В то время в арабских странах серьезные намерения уничтожить Израиль стали необходимым условием политической карьеры. Каждый ближневосточный политик или генерал, рассчитывающий прийти к власти, должен был показать, что настроен по отношению к Израилю более негативно, чем его соперник. Поэтому я полагал, что наша первоочередная задача в деле обеспечения государственной безопасности это посеять сомнения в их способности нас уничтожить.


Со временем наши разговоры с Бен‑Гурионом на эту тему перешли из теоретической плоскости в практическую. Если мы собирались дальше рассматривать эту идею, мы должны были четко понимать, что нам требуется. Прежде всего, это должно было быть весьма масштабным предприятием — и в плане строительства, и в плане научного потенциала. Кроме того, у Израиля не было ни материалов, ни инженерного опыта, необходимого для строительства реактора. В то же время мы прекрасно понимали, что халтурить и экономить здесь нельзя: если имеешь дело с ядерной энергией, компромисс и катастрофа — это одно и то же.


Нам нужна была помощь, и мы могли ожидать ее от Франции — страны, с которой нас связывали самые тесные дружеские отношения. Франция была лучшим вариантом и по другой причине — как самая продвинутая в Европе ядерная держава. Во Франции были команды инженеров и ученых, специализирующихся на ядерной технологии. Во французских университетах лучше, чем где бы то ни было в мире, преподавали ядерную физику. Французы располагали всем, что нам было нужно для строительства ядерного реактора.


Бен‑Гурион решил, что будет недостаточно поднять этот вопрос в беседе с французами. Я должен был прямо изложить им нашу просьбу — продать Израилю ядерный реактор для использования в мирных целях. Это была беспрецедентная просьба, и я ожидал, что мне откажут. Они уже серьезно рисковали, нарушая эмбарго Запада на вооружение, втайне продавая нам оружие. Но то, о чем просил я, было гораздо опаснее: если бы это обнаружилось, отношения Франции как с ее арабскими партнерами, так и с западными союзниками оказались бы под угрозой. И все же интуиция подсказывала мне, что если такое соглашение вообще возможно между какими‑либо странами, то эти страны — Франция и Израиль. И я изложил им свою просьбу.


После минутного замешательства, последовавшего за моим вопросом, Пино и Буржес‑Монури удалились в другое крыло виллы, чтобы обсудить это с глазу на глаз. Выбор момента для обращения к ним с этой просьбой был неслучаен, и, я думаю, они это понимали. В те же минуты в соседней комнате Моше Даян с французским и британским министрами обороны составляли Севрский протокол, который должен был определять ход Синайской кампании; в частности, там было условие, что мы нападаем первыми. Мы все знали, что Бен‑Гурион согласился на это условие лишь по настоянию французов. И я надеялся, что Буржес‑Монури и Пино помнят это и учтут, взвешивая риски, которыми чревата моя просьба.


Они возвратились через несколько минут. И, к моему крайнему изумлению, кивнули в знак согласия.


«Я готов набросать соглашение прямо сейчас», — сказал Пино.


Получив единодушную поддержку высшего французского руководства, мы вернулись в Иерусалим и столкнулись с почти единодушным протестом. Голда Меир твердила, что такой проект повредит отношениям Израиля с Соединенными Штатами, а Иссер Харель, глава Моссада, опасался советской реакции. Одни прогнозировали нападение сухопутных войск, другие — атаку с воздуха. Глава комитета по международным отношениям тревожился, что проект будет «настолько дорогим, что мы останемся без хлеба и даже без риса», напоминая нам о том, что мы живем в ситуации строгой экономии и наша задача — накормить наш народ. Со своей стороны, Леви Эшколь, тогда министр финансов, пообещал, что он не даст нам ни копейки. Все эти люди были единогласно против, они расходились во мнениях лишь относительно того, какой именно катастрофический исход нас ждет.


Реакция ученого сообщества была столь же мало обнадеживающей. Израильские физики воспротивились этому проекту, не желая связывать научную работу с политикой. По их мнению, это могло подавить их исследовательскую свободу и повредить их международной репутации. Конкретнее, они утверждали, что этот проект неумный и непрактичный, что я очень наивен, если полагаю, что такое маленькое государство, как наше, сможет осуществить такое масштабное задание. Это не замысел, а заблуждение, и они не хотят в этом участвовать. Когда я решил обсудить это с представителями Института Вейцмана, самого престижного научного института в Израиле, заведующий кафедрой физики сказал, что я безответственно размечтался, и такая авантюра заставила бы Израиль скатываться вниз по темной и опасной дорожке. Он дал мне понять, что его институт не будет принимать участия в том, что я задумал.


Любое новшество, как я осознал с годами, всегда требует преодоления препятствий. Но редко возникает сразу столько препятствий, сколько возникло в этом случае. У нас не было денег, не было инженеров, не было поддержки ни физиков, ни кабинета министров, ни военного руководства, ни оппозиции. «Что будем делать?» — спросил меня Бен‑Гурион однажды ночью, когда мы тихо сидели в его кабинете. Это был серьезный вопрос. У нас были лишь обещание французов и поддержка друг друга.


Мне часто напоминали о необычности наших отношений с Бен‑Гурионом. Редко премьер‑министры так безоглядно доверяют молодым людям, занимающим невысокие должности. Раз за разом он брал на себя риск и поручал мне важные и проблемные проекты. И поэтому, хотя в ответ на его вопрос логично было бы признать свое поражение, я решил, что я должен найти другой путь. Я умел признавать поражение — но лишь если был уверен, что мои усилия стоили оказанного мне доверия. В данном же случае его доверие было столь безгранично, что я не стал сдаваться и взамен предложил альтернативный план.


Этот план основывался на моем опыте работы с Аль Швимером. Недостаток государственных ресурсов можно исправить за счет частных, полагал я. И, если правильно подойти к делу, я был уверен, мы сможем собрать команду израильских инженеров, которые будут работать вместе с французами.


«Если мы не сможем добыть деньги и сформировать команду, мы признаем свое поражение, — сказал я. — Но до тех пор глупо сдаваться, не предприняв попытки добиться своего».


Бен‑Гурион согласился: «Тогда ступай, — сказал он мне, — и займись этим».


Мы взялись за телефоны и, связавшись с самыми надежными спонсорами Израиля по всему миру, обратились к ним с очень страстной, очень личной и глубоко конфиденциальной просьбой. Вскоре мы собрали достаточно денег, чтобы покрыть половину стоимости реактора; более чем достаточно, чтобы начинать собирать команду.


К счастью, одним из ее первых членов согласился стать Исраэль Достровский, заслуженный израильский ученый, который разработал процесс производства тяжелой воды и продал свое открытие французам. Но даже Достровский не мог сравниться с блестящим Эрнстом Давидом Бергманом, которого я пригласил участвовать в нашем проекте. По слухам, в 1934 году Хаим Вейцман попросил Альберта Эйнштейна порекомендовать ему ученого, который мог бы возглавить его недавно учрежденный институт под Тель‑Авивом. Эйнштейн назвал ему только одно имя — Эрнста Бергмана, который заслужил его полное доверие. Будучи одним из немногих израильских физиков, задействованных в ядерном проекте, он вскоре заслужил и мое доверие.


Заполучив Бергмана и Достровского, мы обеспечили себе научное ноу‑хау. Но еще больше мы нуждались в администраторе, которому мы могли бы доверить такое секретное задание. Нам был нужен педант, перфекционист, не терпящий компромиссов, крайне опасных в такой области. И в то же время, это должен был быть человек гибкий, готовый взяться за проект в области, в которой не имел опыта. Эти требования, разумеется, противоречили друг другу, и это сократило мой список кандидатов до одной фамилии.


Манес Пратт был заслуженным ученым, имевшим к тому же опыт практической работы. Мы были знакомы со времен Войны за независимость, когда вместе работали над срочным формированием Армии обороны Израиля. Он был педантичен –безупречность была для него не далекой конечной целью, а точкой отсчета. Он был стремителен и сообразителен и требовал от окружающих того же неутомимого упорства, которое проявлял сам.


Когда я объяснил ему суть дела и то, какую роль в проекте я хочу ему отвести, он посмотрел на меня так, будто хотел меня стукнуть. Он не мог скрыть своего изумления.


«Ты с ума сошел? — воскликнул он. — У меня нет ни малейшего представления о том, как строят ядерный реактор. Я не знаю, как он выглядит; я даже не знаю, что это вообще такое. Как ты мог подумать, что я возьмусь руководить таким проектом?»


«Манес, смотри: я знаю, что ты пока ничего в этом не понимаешь. Но если в этой стране есть кто‑то, кто может стать специалистом в этой области, проучившись три месяца, то это однозначно ты».


Он потихоньку стал успокаиваться. «И что конкретно это за собой повлечет?»


Я рассказал, что мы отправим его во Францию на три месяца — изучать ядерные реакторы у специалистов, которые помогут нам построить свой. И я пообещал, что если он вернется в Израиль и по‑прежнему будет чувствовать, что он «плавает» в этой теме, он сможет просто вернуться на свою предыдущую работу. Раз не требовалось связывать себя обязательством постоянно работать в этом проекте, Пратт в конце концов согласился. А из Франции, как я и ожидал, он уже вернулся лучшим экспертом по ядерной технологии из тех, кого мы знали.


Разобравшись с руководителями команды, я стал рекрутировать остальных ее членов. Я знал, что физики старшего поколения критически относятся к нашей идее, но надеялся найти студентов и выпускников, которые захотят участвовать в таком амбициозном проекте. Получив отказ в Институте Вейцмана, я обратился в Израильский институт технологии в Хайфе, известный как Технион. Там я нашел группу ученых и инженеров, готовых попробовать себя в этой работе. Каждого из них я собирался отправить на учебу во Францию, как и Пратта.


Следующая моя задача состояла не столько в том, чтобы убедить молодых ученых подписаться на эту работу, сколько в том, чтобы помочь им убедить своих домашних. Мы собирались строить реактор в Негеве, под Беер‑Шевой; в то время это считалось краем земли. Молодые израильские семьи по понятным причинам не хотели покидать большие современные города — Хайфу и Тель‑Авив — ради далекого места в суровой пустыне. И если даже израильтяне так думали, то французские инженеры и вовсе должны были быть в ужасе от этой перспективы. Поэтому я обещал им, что мы будем строить не только реактор, но и сообщество, целый отдельный пригород Беер‑Шевы со всем необходимым для высоких жизненных стандартов: хорошими школами, современной больницей, торговым центром и даже салоном красоты.


После некоторых сомнений семьи молодых ученых мне поверили, и работа закипела. Студенты отправились во Францию — изучать ядерную энергетику, и я присоединился к ним, но не в качестве руководителя проекта, а как равный. Химия и ядерная физика, несомненно, непростые предметы, и я приступил к ним безо всякой предварительной подготовки. Но я считал для себя необходимым освоить науку, с которой будет связан наш проект. Из своего предыдущего опыта я знал, что недостаточно иметь четкие представления и вырабатывать стратегию развития — настоящий руководитель должен разбираться во всех деталях, знать все премудрости данной отрасли. Если я собирался возглавить группу ученых и инженеров, я был обязан понимать суть той работы, которую они должны будут делать. И поэтому наряду с юными физиками я день и ночь изучал атомные частицы, ядерную энергию и способы ее использования.


Мы нашли деньги, мы нашли ученых — оставалось оформить наше сотрудничество с французами. Мы подписали предварительное соглашение, в общих чертах изложив в нем свои намерения, но оставались конкретные вопросы, требующие обсуждения. И летом 1957 года я полетел в Париж на переговоры.


Когда я приехал, Буржес‑Монури был новоиспеченным премьер‑министром. Правительство Ги Молле ушло в отставку в июне. Для Израиля это была большая удача. Хотя Молле всегда был щедрым и надежным партнером, особенно близкие дружеские отношения у меня сложились с Буржесом‑Монури. Он бывал циничен и любил черный юмор, но по сути был таким же оптимистом, как и я, и неизменно чувствовал свою обязанность поддерживать Израиль. Причины этого отношения были глубоко в его душе, и я чувствовал, что могу попросить у него о чем угодно.


Мы вместе работали над другими соглашениями о сотрудничестве наших государств в разных сферах. Буржес‑Монури был настроен очень благосклонно, но Пино, который к тому моменту стал министром иностранных дел, высказал возражения против предложенной мною формулировки. Я был уверен, что в обычной ситуации мы с Пино нашли бы общий язык и общую платформу и пришли бы к компромиссу. Но как раз когда мы обсуждали суть его возражений, только что сформированное правительство Буржеса‑Монури начало разваливаться. Израилю это не сулило ничего хорошего. Нам нужно было получить поддержку от обоих государственных мужей, пока они не потеряли власть.


Морис Буржес‑Монури. 1940


Я был в Израиле, когда узнал, что французский парламент готовит вотум недоверия Буржесу‑Монури, и тут же полетел в Париж. Когда я прибыл, стало понятно, что правительство уйдет в отставку следующим же вечером. У меня был день на то, чтобы убедить Пино согласиться на предложенный договор, чтобы получить необходимые две подписи и спасти весь проект. Неожиданно я стал участником и свидетелем одной из величайших драм моей жизни.


Я начал с Пино. Войдя в его кабинет, я понял, что он меня ждал. Он приветствовал меня дружелюбно, но сразу же дал понять, что его позиция окончательна — он однозначно против того, как сформулировано соглашение. Его возражения были, прежде всего, связаны с опасениями того, что соглашение может получить огласку. Я попросил его дать мне последний шанс убедить его. Из уважения к нашей давней дружбе он согласился.


Я объяснил свою позицию так обстоятельно, как только мог. Я искренне говорил ему о той мучительной тревоге, которую испытываю за свое государство. Я хотел, чтобы он почувствовал, какая власть сейчас сосредоточена в его руках и каковы последствия его решения, каким бы оно ни было. Такие моменты не забываются — на них зиждется история.


Наконец, он заговорил.


«Я согласен с твоими доводами, Шимон, — заявил он к моему крайнему изумлению. — Ты убедил меня».


Это была неожиданная и очень обнадеживающая победа, но я понимал, что времени мало и само по себе согласие Пино ничего не дает. Я стал настаивать на срочных мерах:


«Чего будет стоить твое согласие, после того как кабинет уйдет в отставку? Может быть, ты можешь позвонить Буржесу‑Монури? Он должен услышать об этом от тебя».


Пино согласился, но не смог дозвониться до премьер‑министра. Нам сказали, что он находится на последнем заседании кабинета. В такой ситуации я не мог добраться до него до того момента, как правительство уйдет в отставку.


Но я не хотел с этим мириться. «Дай мне письменное согласие, и я отнесу его Буржесу‑Монури прямо сейчас!»


Пино согласился, хотя и был убежден в тщетности моих усилий. Я поблагодарил его за помощь и дружбу, и помчался дальше.


Я прибежал в парламент запыхавшись, но не останавливаясь ни на минуту. Я не знал, как найти Буржеса‑Монури, но надеялся, что решение найдется. Так и произошло: взбегая по лестнице, я увидел помощника премьер‑министра, которого за последние годы успел хорошо узнать. Он тоже признал меня и поприветствовал по‑французски. Я объяснил ситуацию во всех ее драматических подробностях и на клочке бумаги быстро набросал записку Буржесу‑Монури.


«Пожалуйста, передай это премьер‑министру, — попросил я его. — Это чрезвычайно срочно». Помощник согласился. Он взял записку и исчез в кабинете, а я остался в коридоре, ожидая ответа.


Спустя несколько минут я услышал: «Бонжур, Шимон!» Это был сам Буржес‑Монури, готовый к борьбе и непобежденный. Он объяснил, что, прочтя мою записку, решил сделать перерыв в заседании. «Только ради нашей дружбы», — тихо сказал он.


Я показал ему письмо от Пино и объяснил, почему ставки так высоки. Мне было нужно, чтобы он вернулся на заседание кабинета, убедил министров одобрить эту сделку до конца сессии и подписал договор, пока правительство не ушло в отставку. Он пообещал, что будет всячески содействовать: вернется на заседание и добьется быстрого одобрения сделки, а затем опять прервет его и подпишет окончательный вариант соглашения.


«Подожди меня в моем кабинете, — предложил он. — Я потом найду тебя».


И я ждал. Несколько часов. Но Буржес‑Монури так и не пришел. Он не смог найти повод, чтобы отлучиться с заседания. Оппозиция призвала к вотуму недоверия, и Буржес‑Монури ничего не мог сделать, чтобы отсрочить это. Поздно ночью правительство ушло в отставку. А наш документ остался неподписанным.


На следующее утро я вернулся в кабинет Буржеса‑Монури. Я был настолько же подавлен и измучен, как и он сам. Он теперь был экс‑премьером. Я не знал, что сказать.


«Я так понимаю, что мой друг‑социалист согласился на эту формулировку договора?»


Я кивнул.


«Замечательно. Тогда все в порядке».


Он взял бланк со стола, который больше не был его столом, и набросал письмо председателю Французской комиссии по атомной энергетике. Французское правительство одобрило эту сделку, подтвердил он, и председатель комиссии должен обеспечить ее исполнение. Он подписал письмо как премьер‑министр Франции. И сверху датировал документ — вчерашним числом.


Я не задавал никаких вопросов. Я вообще ничего не сказал. Что тут можно было сказать? Буржес‑Монури мог все прочитать по моим глазам — и облегчение, и глубокую благодарность. То, что он в тот момент сделал для меня и для Израиля, было самым щедрым дружеским даром, который я когда‑либо получал. В следующем месяце французы открыли кредит Израилю на 10 миллионов долларов. Наконец лед тронулся, пора было закладывать первый камень.


Я говорил многим людям, что построил Димону, чтобы попасть в Осло. Цель Димоны была не в том, чтобы развязать войну, а в том, чтобы ее предотвратить. Здесь имел значение не сам реактор, а резонанс, который вызвало его строительство. Большую часть своей молодости я отдал на то, чтобы укрепить Израиль, сохранить государство для моего народа. И, построив Димону, мы вышли на совершенно новый уровень. Теперь мы знали, что государство никогда не будет разрушено. Это был первый шаг к миру, который начинается с мира в душе, с уверенности в себе. Я чувствовал, что наша работа в Димоне, которая поначалу казалась обреченной на неудачу, стала для меня исполнением обещания, которое я когда‑то дал моему деду: всегда быть евреем и заботиться о том, чтобы еврейский народ всегда существовал.


Шимон Перес